Понедельник, 06.05.2024, 02:28

Неофициальный сайт

Евгения Р. Кропота

Главная | Регистрация | Вход Приветствую Вас Гость | RSS
Меню сайта
Форма входа
Поиск
 
 
Обратная связь
 
 

Пируэт истории
 
Проходил мимо, гляжу: давным-давно, Франция, Бисетр – это госпиталь такой хуже тюрьмы, где всякие опасные отбросы общества заперты, там, внутри монах прикован, ибо Христом себя возомнил и в народ бросался речами нечестивыми. Люд тюремный по-всякому над ним изгалялся, но он непоколебим стоял в своих убеждениях, кандалах, насмешках и так 12 лет. А тут революция и новый человеколюбивый начальник повелел расковать. Расковать, но при этом никому не замечать его бредятины, оставить со своими речами наедине: «Мученичество несло ему славу; освобождение должно его унизить». Мудр оказался начальник, так и случилось: покричав в пустоту, монах сперва замолчал, а затем и вовсе отбросил свои глупости бредовые и стал к людям тянуться, чтоб «как все». С непривычки получалось не очень, но старался.
В тоталитарных застенках мы долго мечтали о свободе, где нас непременно услышат, все-все услышат. Наконец, нашелся гуманный начальник и нас выпустили.
Первыми ощутили унижение освобождения самые несгибаемые мученики – их перестали слушать очень быстро и безо всякого на то приказа. Потом уже и мы все заметили, как говорить можно, что угодно, но слушателя где взять? Никто никого не слышит и не желает, потому что всем есть что сказать и очень хочется. Ужас, что началось: просто война всех против всех за высказаться, высказаться так, чтоб послушали, а после хоть умирай. Так жить нельзя долго, и мудрые начальники поделили народ на тех, кто говорит с телевизора и никого не слушает, кроме начальников, и тех, кто у телевизора смотрит и слушает, за что имеет право все ему высказать. Все, что только пожелает. Ему, ему –телевизору.
Тогда внутри страны нашей все устаканилось: говорящих и показывающих с телевизора назвали элитой, которую всему народу совершенно свободно можно любить и ненавидеть, обожать и презирать, но непременно смотреть, слушать, обсуждать. Благодаря этому и народ тематически определился в разговорах и стал в целом ближе друг другу, понятливей.
Однако с заграницей непорядок: они нашего телевизора слушать и смотреть не обязаны, потому не смотрят и не слушают, а больше у нас некого. Пока мы в тоталитаризме мучились, нас ненавидели, боялись, жалели, но прислушивались к нам. И очень внимательно. Освобожденные стали вдруг неинтересны. Мы четко и ясно заявляем, а к нам не прислушиваются. Когда слишком громко, то отворачиваются, будто мы пошлость какую или воздух испортили.
Советуют некоторые помолчать нам, как монах тот, и тихохонько за другими потянуться, чтоб «как все». Однако для такой державы – это полный нонсенс! Если глянуть кругом, то к Ирану прислушиваются и даже к Корее северной, а к нам нет. Когда б знать заранее, что освобождение столь унизительно, может, и не торопились бы? Но и теперь не поздно еще все переиграть: захлопнуться, цепями себя приковать, как Прометеи истинные, и выкрикивать в мир слова несгибаемые, какие они не посмеют не слышать. Очень над этим задуматься стоит, очень…
Про Спартак
 
Проходил мимо, гляжу в «Спартаке» 101 тренер сменился. Или 99. Не помню точно, но за последние годы не меньше десятка и с разными фамилиями. Если ошибся, поправят, но я спартач, и мне можно. Мне многое можно, я всю жизнь спартач. Длинную жизнь в ту сторону прожил, в которую все. И когда обратно, тоже останусь спартачом, не потому что поздно меняться, а просто куда? Просто некуда.
Я в детстве когда проснулся думать, уже был спартач. Дядя Леня – иссиня черный сын божьего еврейского народа и враг народа советского – вернее, сын врага, что физике учился у Перышкина, у того самого, кого теперешние дети не ведают, как и самой физики, но главное – он видел тот матч с басками. Или говорил, что видел, но как говорил. Так говорил мифы деткам Адам, и дети Адаму не могли не верить. И я не мог. Когда Старостин отдавал пас брату, а тот еще одному, он уходил от двоих и пас брату щечкой на ход, а там Хомич тремя, нет, пятью тигриными хвостами штанги ласкает, а Андрей брату подмигивает, будто пас сейчас, а сам как влупит, так Хомич в сетке вместе с мячом и всеми своими хвостами. Чтоб я так жил! И я не мог не жить, когда это так. В том самом городке, где по краю везде зона, или по краю зоны городок, но не везде.
Дядя Леня подарил книжку «Играет «Спартак» с цифрами и фото, черно-белыми цифрами и фото, из них получалась поразительная многоцветная явь, для нее не надо было снов, потому что сны заунывней. Я рос с этой явью, с которой не надо снов, и вырос, и «Спартак» отошел в сторону. Нет, не поблек, а просто в сторону. По центру друзья-девушки-выпивка- учеба-работа, а «Спартак» в стороне. В стороне, но всегда при мне, просто не в фокусе, но всегда тут, боковым зрением, вскользь друзей-жены-детей-выпивки-работы камертоном подлинности жизни, которая по сути игра. И снова вплыл в фокус, когда на стадионе в Тбилиси сидел в первом ряду, первом прямо за милицией и болел за «Спартак» с кем-то французским, и видел как плавились в лучах ненависти полного стадиона Черенков и Родионов, и ноги их не слушались и цеплялись за траву, что вырастала прямо перед ними, и становилась ровненько стриженой перед противником, и ненависть била мне в спину и собиралась на поле, чтобы выжечь «Спартак», который был образом клятой Москвы, и тогда я поверил, что Советский Союз кончился. Поверил, наконец, моему мудрому грузинскому другу Рамазу, кто научил меня понимать футбол и философию. Последняя на самом деле проще. Каждый приезд «Спартака» был ударом колокола, что отбивал, сколько осталось СССР, пока не отзвонил похоронку. Страна съежилась, и в этой стране«Спартак» царил на самом наверху десяток лет, что оказалось совсем не трудно без Киева и Тбилиси. Царил и тем самым говорил стране, барахтавшейся в безвременьи, что «все еще будет, все еще будет…» Пришло новое тысячелетие, мы стали обрастать жирком, а «Спартак» скользить вниз, сперва невидно, потом понятно всем. Нет, вместо Киева и Тбилиси, набрали ходу «паровозы», «кони», «болотные», только куда идет «Спартак», туда и страна. Он просто дорогу указывает. Когда «Реал» – записной середняк, Испания – другая страна, пусть с тем же названием, и «Спартак» если «Омский Газмяс» – это где-то там, если и в Раше, то не нашей. Потому в многоцветной болельщицкой яви Старостин перехватывает мяч, отдает пас Нетто, тот проходит центр и направо Черенкову, Федя весенним легким ветерком меж двумя, не коснувшись, и на паузе длин-н-нющей Веллитону на ход, тот защитнику корпус и без замаха левой мимо Чеха-Касильеса: Го-о-о-о-ол! Так будет, иначе зачем жить? Иначе нежить.

О банальности
 
Проходил мимо Барта и вдруг увидел, что графомания – это восторжествовавшая банальность. Она при нашем желании выразить нечто дается непосредственно, лежит рядом, прямо здесь. Не надо протягивать руки, она всегда уже готова и сама просится. Я высказываю банальность как Das Man, как «всехный» человек, который обычно ближе всего к моему «Я» и которому потому легче всего в меня скользнуть, и он есть настоящее «обществознание» во мне и, как таковой, заранее приготовил все, что надо, для сказать и сделать. Его (моя) речь – это «толки» с их повсеместностью, вездесущестью и нескончаемостью и «лепет» с его стертостью фраз, гладкостью, способностью пролетать сквозь гортань и сознание, не зацепляясь, неотмеченным. Таково и письмо.
В этом смысле литературный текст создается преодолением банальности. И тогда кажется, что банальность можно всегда победить и тем самым избавиться от графомании посредством работы, труда над текстом: переделывая фразы, переставляя слова, вычеркивая, перечеркивая, снова и снова переписывая и т. п. Что и есть, собственно, литературный труд, за который надо платить. Иногда и теперь платят. Какие-то, запамятовал, писатели 20-х, встречая друг друга, вместо приветствия говорили: «Писать трудно!» – и рукопожимались. Тогда освобождение от банальности измеряется мерой литтруда. Вот Флобер отделывал и отделывал тексты, добиваясь совершенства, Лев Толстой переписывал и переписывал, Бабель, по заветам Флобера, вылизывал до синевы, Булгаков драил своего «Мастера» до самой смерти, и совершенство им было наградой, и заслуженные лавровые венки за талант и труд, труд, труд… Пушкин, правда, «Повести Белкина» не драил, и Лермонтов своего «Героя», а тоже шедевры и венки, но то милость божья к юным гениям, что так и не состарились. Так сказать, исключения, какие все только подтверждают.
Получается, формула «талант и труд» безупречно указывает путь освобождения от банальности, при наличии таланта и под воздействием усердного труда банальность всегда сдается, и мы имеем настоящую литературу. Может и было бы так, если б безупречный английский газон мира модерна то тут, то там теперь не перемежался непродираемыми зарослями постмодерна, где царят непонятки и в избытке рождаются литтексты. Всякие иные тоже. К кому там обращаться с призывом трудиться, когда автор текста не важен, не важно, кто на самом деле сказал? У авторства другая функция: функция марки, брэнда, какая разница, кто ее осуществляет. Литтекст – не конечный результат, но промежуточный в проекте, где конечный есть соединение его с читателем, лучше массовым. Прежде чем спросить, кто в этом проекте отвечает за искоренение банальности, осмыслен вопрос, насколько опасна для данного проекта банальность, насколько она разрушает правила его игры? Именно игры, ибо здесь игра главенствует, а труд у нее на посылках, безропотный помощник: ему сказали копать, он и копает отсюда и до обеда. Когда автор растворился, исчез, к кому прикладывать формулу «талант и труд»? Кто будет этот, кто должен искоренять банальность? Если продолжать здесь искать ответственного, то без выхода.
Однако не зря говорил классик, где глухая ночь безнадежности, там и выход, просвет. Постмодерн прав: написанное автором, еще не текст, сколько бы труда и таланта он в него ни вбухал. Текст рождается в процессе чтения и живет тогда, когда его читают, перечитывают, вспоминают, рас- и пересказывают. Тогда одному только читателю по силам остановить шествие банальности в литературе просто тем, что не станет ее читать. Только ему одному. Если выживет, конечно, что не факт, совсем не факт. А автор где? Где-то. Автор важен и нужен, но как где-то-кто-то.

Говорят, Сеть
 
Проходил мимо, говорят, будто Сеть – ни хорошо, ни плохо, только средство помощи человеку в жизни. Полезное, но может и навредить. Потому пользоваться не умеем. Стоит научить получше, и станет Сеть удобным и безотказным всегда инструментом для разнообразных нужностей и ненужностей человеческих.
Только думается мне, что Сеть не «только», что она, как Зона Стругацкая. Когда ее не то, чтоб замысловато, а по-простому, по-обычному пользуешь, и тогда странности высвечиваются. К примеру, Сеть любому дает телевизор симулировать. Любому, кого в телек не пускают, а очень хочется, пришел в Сеть и говори. Чего-нибудь-кому-нибудь – сам себе начальник потому что. Правда, скажут, что начальник «чему-нибудь», а «кому-нибудь» не совсем. Это в телевизоре по ту сторону всегда кто-нибудь уже есть, всегда кто-то ест, смотрит, слушает. В Сеть ты пришел сказать, а никто тебя не ожидал. Обычно никто. И что? Сеть не место, где руки опускают: программеры и флудари наймутся и этих «кто-то» тебе скоро мешки набьют полные. Скажут, не настоящая аудитория, только чем она от настоящей в Сети? Но и в жизни. В той самой, где телевизор все-все смыслы производит, говорит нам всегда, чего мы на самом деле желаем, и там получается она из стараний программеров и флударей, не из хотений каких-то людей чего-то смотреть или слушать.
Именно Сеть говорит нам, как должно, и телевизор обязан слушать и слушаться. И что, что он раньше? Главное, не раньше, а правильней. Правильно в Сети, и когда телевизор не будет слушаться, станет с ним, как с газетами, то есть в безысходности печаль.
И сколько нам еще открытий разных, и тайну, нет, тайну тайн таит Сеть, никак не приоткроет: зачем мы все ей, мы – люди?

Россия – это когда?
 
 Проходил мимо, смотрю говорят, будто страна наша возникла в 1917 году, и первый царь наш Владимир Ленин. Все, что раньше – предыстория, где сказы про Даждьбога и прочих разных Перунов с русалками.А я им, как они неправы, когда наш с одним глазом, а далеко глядел и видел, как дура пуля, но не та, что у нас отлита. От нашей и швед и француз бежали, и Европа опять вставала с колен. А куда, куда они Великую русскую, какая Запад весь, как один, к душе обратила от формы штанов? Пусть не весь. Где они были – Толстой с Достоевским, как не в Великой Единой России, где Третий Рим и больше во всем мире никто и никогда выше? А они, когда про что-то самодеятельное, самостоятельное, но нигде, там, куда заслали европейцы Петра с командой, чтоб организовал в этом «нигде» изготовление зерна, мяса, пеньки, солдат с пулями, книжек, балетов и пр., чего Европе самой недосуг, а надобно. Я аж, ё-пить, задохнулся, так мне обидно стало за первопитерца нашего: он нам «окно в Европу», а они… Нет, нехорошие люди встречаются еще, не патриоты.
А они все куражатся: какая-такая единая Россия, когда начальники на народном языке говорить брезговали, и жили в Европах, а сюда на работу ездили, только тогда самолетов не было на викенды летать. Как в Парижах приказали, так Николя на своего родственничка Вилли солдат с пулями двинул да там их и положил. За «просто так» положил. Я тут, конечно, что не за «просто так», а за Царьград, какой нам обещали. А они, мол, обещать – еще не жениться, и народу Царьград этот в том еще месте. Я тут, конечно, что Ленин ихний со своим сыночком Сталиным народу российского накрошили вовсе немерено и непонятно за что. А они, как за что? Это впервые наш собственный проект был весь мир переустроить по-правильному. Пусть не случилось, но каков замах, страна какая сложилась, полмира за нами и космос был и балет! А люди все одно бы померли, только от водки, как теперь, и вспомнить нечего. Я им, кто нас просил их переделывать? Им и так неплохо живется. А они мне, кто Христа просил? Никто никогда и не просит, все думают – обойдется. Вот и теперь думают – обойдется, когда весь мир в говнеце лежит и молится, чтоб пронесло, чтоб как прежде, чтоб не подыматься. А мы могли бы показать, как жить, не только чтоб сладко жрать и мягко спать, что жизнь дана для полету. А я им: с вами пролетишь на тот свет и не заметишь. А они: ну да, теперь она, жизнь, высокая и славная – сидеть у «трубы», какая опять добро им потребное гонит, сидеть и водку жрать. Я задумался, подумал-подумал и пошел водку жрать. Ну их с ихними полетами, на мой век «трубы» и водки хватит. А потом? Потом и будет потом.

Отповедь старым(ых) пердунам(ов)
 
 Проходил мимо и не решил еще, кто кого отповедовать будет: все их или они сами всех. С одной стороны, зря старых пердунов обижают и где-то даже ненавидят, зря. Нет, раньше и я думал – не зря, а теперь сомневаться стал. Совсем не потому, что сам до старопердунских лет дожил, а по-справедливости, без которой и миру ни дня не стоять – про то все знают.
Говорят, они деньги и власть забрали, и ни себе, ни людям: людям не дают, а самим ни к чему. У людей душа кипит, праздника жизни просит, а горючего на то нету. Седоухие эти все побрали, заперли по ларям, счетам, ячейкам, сверху сели и сидят-глядят-ждут. Чего ждут? Как люди перед ними выкобениваться станут, тогда, которым позабористей, тем понемножку дадут. Несправедливо? Может быть, но если внимательнее, то здесь не так себе, а смысл в жизнь человеческую привносится: она не просто к смерти, а к эдакому положению есть. И тогда жить не страшно, не безделица она, а вот сюда. Конечно, кому удача, но жизнь и есть не для всех, а случилась кому. Нет, не просто.
Или вот молодые попки свои, самые румяные, пердунам этим кажут – не друг другу. Когда б у них деньги да воля, говорят, такая любовь на всю землю расплеснулась, а из нее звонкий детский смех. Любовь, любовь – не старперская похоть. Только и тут не просто. Которые самые-самые, они чужие попки глядеть не желают, свои хотят показать, и кто лучше пердунов их оценит, кто языком поцокает, ай-я-яй, скажет, какая краса-красулечка, славы и деньжишек в кулечке подаст. Самым-самым что ни на есть, самим только бы взглядами друг дружку ненавистными резать. И резали бы, кабы смогли. Так что не просто, совсем не просто.
Потом, всем людям слов красивых и душевных хочется, чтоб говорили и слушать, а взять их только у нас и есть, потому как сами они в «еще» четыре ошибки могут, а матюков складно завернуть – нет, не то что стихов, без которых людям жизнь не в радость, значит мы затем, когда не навсегда. Да-да, не просто все.
Но тут один проговорился. Я хоть и сам, но молчать не стану, потому никак. В 45-м, говорит, День Победы придет в наше тело и душу: отряды нанороботов в нас запустят, которые починять там все станут в режиме нон-стоп, и тогда мы под людей спроста шифроваться сможем, то есть суть старопердунская, а снаружи никто и никогда, и так долго-долго, всегда. Круче коммунизма, только дотянуть, дотерпеть осталось. Я уже принялся терпеть, но позадумалось, где звонкий детский смех будет и Ромео с Джульеттой? Нигде. Потому – зачем? Потому – незачем. Потому скоро все кругом старые пердуны станут, как бы в людей ни шифровались, все станут, а я с ними одними жить не подписывался. Когда они сто тысяч раз в Ромео-Джульетту заиграются, пусть и выглядят точь-в-точь, то удавить их хочется очень. И себя. Удавить тогда уже не преступление, а освобождение, освобождение от скуки, какая одна только в полном праве поселится в мире том и все-все собой заполнит, и в этой скуке вселенской старопердунские мумии бродят, бессмысленные и бесполезные. Как все-таки все не просто!
Нет, они как хотят, а я без смерти не договаривался жить. Мне дорог каждый день мой, и я хотел бы длить их, длить, потому не вечны, потому что кончатся, а не так, что вереницу их не посчитать, когда она и в тумане не гаснет, мне в этом бессмысле только сесть и завыть псом, чтоб звезды заплакали, меня жалеючи, и отпустили туда, где ничто и никуда, но есть. Иначе никак, иначе не по-справедливому, а без нее миру и дня не стоять – это каждый знает.

Государственные мысли
 
Проходил мимо, гляжу, опять Ходора судят: то ли заплатил не все, что украл, то ли украл не все, что заплатил, но нефть выпил всю. Всю нефть нашу, которая есть чисто самородное золото, хоть и черненькое. Я, понятно, возмущен, но также и восхищен: какую глыбу, какую матерочеловечищу земля российская рождать и вызревать назло всем умеет. Никаких нигде сомнений, кто подбивал Бухарчика красноармейских лошадей травить и корабли под откос по ночам, чтоб бедные животные – подков четыре тыщи – не увидели земли. И Герострату спички на именины, думаете, кто? Я так думаю, что и Атлантида не сама, чего ей самой-то?
Но думаю дальше и глубже, если ученым-психологам с ним поработать или просто по-человечески, чтоб проникся. Потом его под русо-туриста шифруем, туда шлем, он у них всю нефть выпивает и назад, в трубу нашу опорожняться. Деньги по-прежнему к нам толпами, а сокровища в земле родной остаются для детушек любимых и внучиков. За то ему скидка на суде, послабление на зоне и орден от родины за подвиг, чтоб в тряпице у сердца завернутый и чтоб, когда вчистую, мог его на праздник к пиджаку – пусть все Шараповы обзавидуются, по-хорошему, по-доброму, но обзавидуются!
Я думаю, что не у одного меня мысли бывают, но и у других. Неужто другие какие мысли?

Облом в любви, опять облом!
 
Прохожу тут мимо, гляжу, кидают нас кыргызы. На сей раз кыргызы. На днях батька кинул совсем, а теперь кыргызы. Обидно, юноши! С батькой ясно все, он – девушка с присвистом: как с ним ни уговорись, скоко ни дай ему – так и норовит продинамить. Очень волатильно себя ведет, но любим его, любим, за ум, за красоту и за это еще, за глаза его искренние: как придет, за ручку возьмет, в глаза глянет, в самую душу нашу трепетную, чистую да пошепчет про счастье взаимное на всю оставшуюся, так рука сама до самого этого конца тянется, то есть до дна бумажника, а потом ходим в романических грезах: и день, и два, и месяц почти – до следующего раза.
В общем, батька – это судьба, но кыргызы! Мы им гору бабла дали, чтоб они строго нашей девушкой побыли, чтоб америкосам этим не дали, как бы те ни просили, чтоб знали они, что не все у нас продается, что есть еще честь и верность на этой земле и неприступность. И нам в этой неприступности кыргызы клялись и клялись, полгода целых клялись, но, как до дела дошло, так отдались за невидные совсем бабки, невидные на фоне наших. Это пипец, юноши, это же полный пипец! Это сокрушение мироздания! Все знают: кто девушку платит, тот ее и танцует – на этом стоит и стоять будет русская земля! Но мы платим и платим, платим и платим, а девушки, нами ангажированные, с кем ни попадя, и если б только танцовали. А когда у них дети пойдут от этих танцев, кто их содержать? Опять мы или снова? Совсем это не есть хорошо, юноши.
Тут вот еще говорят, будто мы черненькую девушку Нигеритянскую полюбить хотим по-честному, за очень большие бабки, а там, в этой Нигеритянии, бабки всегда со свистом исчезают, как нигде в другом никаком месте. Не денег жалко – что нам их жалеть – обидно как любовь нашу, всегдашнюю искреннюю и светлую, снова поматросят и бросят, и мы опять все в белом, в чистых чувствах оскорблены, но не унижены, пойдем искать ее по свету.
Может, ну их, эти бл…ки? Не везет нам с ними как-то. Может, лучше в библиотеку и читать, читать, читать… Тогда откроется нам, вдруг откроется такое, что никто и никогда. Да и дешевле выйдет. Как вы про это, юноши?

Издалека от Москвы
 
Это взгляд на процесс Ходорковского оттуда, куда слухи доходят негромко, и жизнь течет другая, нестоличная. Оттуда процесс как спектакль, в котором, говорят, положено взвешивать на весах правосудия тяжесть вины подсудимых, чтобы соотнести с ней соразмерное по закону наказание. Только сама по себе вина в нашем обществе никого всерьез не интересует – кого поймали, тот и виноват, когда опасен. Вот эту самую опасность процесс-спектакль должен обосновать, для чего и ставится: власти, начальникам, тем, кто за сценой, нужна от него лишь внешняя легитимация уже принятого ими решения об опасности подсудимых. Зал, зрители, общество должны убедиться, что судят не их, но неких ненормальных, в силу своей ненормальности опасных для всех, для общественного порядка. Успех или неуспех спектакля зависит, в первую очередь, не от качества постановки, а от того, как вообще обстоят дела за сценой и в зале. Пока и там и тут благожелательны, уверены в правильности установленного порядка, в том, что в целом все идет в правильном направлении, что жизнь пребывает под сенью позитивного тренда, спектакль воспринимается как успешный и способствует консолидации которых за сценой и которых в зале. Степень доказанности обвинений совсем не важна, как и само их содержание: вместо неуплаты налогов можно и работу на вражеские разведки сформулировать. Why not? Меж первым и нынешним спектаклем случился кризис, который в зале породил чувство неуверенности, а за сценой – растерянности. Начальники раньше и лучше осознали, что Боливар всех не выдержит, разбились на группы, на команды и заведомо ощетинились в ожидании. Для возвращения прошлого консенсуса во власти нужна нефть хорошо за сто баксов, а решению этой задачи спектакль не поможет, тогда он зачем? Чем дальше он тянется, тем больше у него шансов стать поводом для публичных внутривластных разборок, для выхода их из под ковра на сцену.
Но он опасен и для порядка в зале. Это в первый раз Ходорковский был дважды «ненормальный»: во-первых, «один из них», кто удачно обворовал нас всех, во-вторых, наворованным не сумел воспользоваться по-человечески, не удрал заграницу, чтоб покупать вереницы девочек, яхт, самолетов, устраивать «забеги в ширину», чтоб мы проклинали, завидовали и восхищались, потому мы сами хотели бы так, если б у нас было.
Совсем странный, значит, опасный.
Однако, теперь он уже не олигарх, а зек, «один из нас», над которыми всегда маячит возможность кары, просто потому что не повезло, попался кому-то властному на дороге, не успел отскочить, и тебя покарали. За что? За то. Чтоб тебя там не стояло. И обвинение Ходорковскому-зеку воспринимается иначе, нежели Ходорковскому-олигарху. Начинаем примерять его к себе и на «за что» получаем естественный ответ: «ни за что». И чем дольше спектакль, тем больше возмущение меньшинства его несправедливостью и раздражение большинства его неуместностью. Пусть он когда-то сумел выпить всю нефть нашей страны, разбавляя ее кровью христианских младенцев, погружал в пучину разврата Содом и Гоморру, организовал затопление бедной Атлантиды, но он никак не мог, сидя в зоне, снизить мне вдвое зарплату и вообще уволить меня, не мог разорить мою контору и закрыть мой завод, за что, собственно, «они» и должны сидеть.
Ходорковскому опять «повезло», повезло оказаться в центре эпохи, олицетворением ее сути: первый процесс пришелся на пик второго застоя, стабильность которого опиралась на тотальное равнодушие всех ко всему, что выходит за границы непосредственных и повседневных интересов, и реакция на процесс со всей очевидностью это продемонстрировала. Второй – на окончание этого второго застоя. Как и в 80-х, повседневные нужды и интересы всех нас оказались под угрозой и совсем не по нашей вине. По крайней мере, мы так считаем. Тогда по чьей? Конечно, по их вине, по «ихней». Длящийся процесс как раз и оказывается удачным инструментом определения виноватых, поскольку позволяет делать это самым легким и удобным для общества способом – через решение для себя «за» или «против» Ходорковского. И это разделение грозит пройти, как через общество, так и через власть. Интересы зала и тех, кто за сценой, различны, но объединение вполне возможно для поиска выхода из застоя, грозящего стать тупиком для всех. Когда все больше людей вынуждено распроститься с надеждой на то, что все само собой как-нибудь рассосется, когда над самим существованием нашим нависает призыв: «Надо что-то делать!» – от которого мы отворачиваемся, чтоб не видеть, – тогда процесс с неизбежностью превращает Ходорковского в межевой знак, что делит нас всех в определении этого выхода, если успеем.
Ходорковский оказался человеком судьбы, той, что не выбирают, но случается, и, чтобы вынести, требуется стать достойным ее. Ему это удалось, тем самым его судьба становится средоточием нашей общей судьбы. Спектакль-процесс этот никак не завершаем в старой системе отсчета, нельзя ни казнить, ни помиловать, любой исход «хуже» для тех, кто его начал, но нельзя его и длить бесконечно, ибо с каждым новым днем растет ощущение абсурдности его и превращает в олицетворение абсурдности самой нашей теперешней жизни: процесс выглядит как дорога в никуда и тем самым показывает, что жизнь наша нынешняя туда же.
Когда бы процесса не было, его надо было выдумать. Неуместность его оказывается совершенно уместной как адекватная демонстрация неуместности самой нашей исторической судьбы, оказавшейся в точке, где ничего нельзя, потому что все представляется хуже, но зависание в неделании соединено с ощущением беды, общей беды, которая где-то уже тут, за углом, и вот-вот настигнет всех нас, наступит на нас, и тем самым решит все за нас, и ее снова надо будет преодолевать, как всегда. Знакомо, но устали.
Каждым повторением своего сценического действия процесс обращает нас к призыву: «Надо что-то делать! Надо что-то делать!..» – как бы мы головой ни вертели, ни закрывали глаз не позволяет забыться, отложить и возложить все на начальников. Ходорковский в случившейся своей судьбе такой, как мы, обычный, «один из нас», но и другой, немыслимый, непредставимый. Как одному из нас ему ничего не позволено, кроме «сидеть и окать» по-тихому, согласно правилу: «тебя посодют, а ты не воруй». Ему ничего не позволено, кроме сидеть и окать, а он не своей бедой занят, но той, что кругом нас всех ходит и всем нам грозит, что требует от нас глянуть на себя из будущего, чтоб возможных исходов избежать, каких мы не хотим, каких ужасаемся, выдумать самим что-нибудь эдакое, самодеятельное и вокруг организоваться. Только свобода нам обычно, чтоб «по пиву», а когда начальники мы случились, так в Ниццу прошвырнуться, а дело всякое есть ярмо, какое по постылой обязанности и потому отмотаться поскорей. Этот Ходорковский-зек лучше всех нас готов к свободе, которая самодеятельность, ему не нужны начальники, он сам знает, где и что ему надлежит внутри общего дела нашего. Мы, привычные к ярму, боимся его на свободе, где он нам укором, вызовом: что ты сам можешь, можешь здесь и теперь. Мы боимся его на свободе сейчас, когда он еще просто лучший среди других, более привыкший и умелый в самодеятельности, но мы добоимся до того, как беда взойдет на порог наш, когда видна всем станет пустота и трусость начальников наших, тогда спасителя в узилище, Нельсона Манделу признаем в Ходорковском и скажем: «Веди нас, ибо не ведаем пути нашего, не знаем сил наших, не умеем о себе позаботиться в беде нашей. Научи нас!..» Потому: «За Вашу и нашу свободу, Михаил Борисович!»
06.07.2009

Календарь
«  Май 2024  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
  12345
6789101112
13141516171819
20212223242526
2728293031
Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 8
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Статистика

    Онлайн всего: 1
    Гостей: 1
    Пользователей: 0
    Copyright MyCorp © 2024
    Создать бесплатный сайт с uCoz